Мы не станем вмешиваться в те дискуссии, которые начал еще Шиллер и
которые велись даже в ХХ веке (особенно в советской эстетике) вокруг
кантовских оценок музыки и орнамента как наиболее явного проявления
"свободной", "чистой" красоты, - искусств, цель и польза которых, по
его мнению, недоступны для нас, а, может, и просто отсутствуют. И все
это при одновременном признании той же музыки (и орнамента) низшей
формой изящных искусств. Споры, думается, будут долгими, ибо сам Кант
дал повод бесконечно блуждать между возникающими в сознании читателя
его текстов неожиданными и непересекающимися антиномиями (идеи - игра,
возвышенное - красота, суждение вкуса - искусство).
Нас здесь интересует не это, а почему в одном, пусть и низшем, ряду у
него оказались музыка и орнамент? (Заметим, интересует нас в равной
мере и близкая к этой паре и более популярная - начиная с романтизма -
аналогия "музыка-архитектура", которую декларировали братья Шлегели,
Шеллинг, Гегель, писатели Гофман и Гете, вызвав впоследствии
ироническую реакцию философа-музыковеда Шопенгауэра; из близких по
географии и эпохе примеров - полярные позиции А. Лароша и Б. Глебова...
Но раз Кант выделил архитектуру в разряд искусств, связанных с пользой
и идеей, т.е. не совсем чистых и свободных "по суждению вкуса" и не
совсем падших и низших в иерархии искусств, мы здесь ограничимся все
же лишь заданным сопоставлением "музыка-орнамент".)
У Канта, складывается такое впечатление, эти искусства сопоставлялись
именно и только по признаку нахождения на низшей ступени "изящных
искусств", куда их еле допустили из-за малой отягощенности духом,
из-за принадлежности к "игре ощущений" (игра тонов, игра цветов),
вследствие чего их, строго говоря, вообще следовало бы оставить в
ранге просто "приятных искусств" (термин самого Канта).
Но все же почему именно они, эти искусства, попали вместе на эту
ступень, выходит, их что-то объединяло по какому-то иному, более
существенному признаку, чем банальное личное неприятие Кантом музыки,
сведение ее действия к восприятию обоев, резьбы по дереву?
Так или иначе, органично, наряду со сравнением "музыка-архитектура",
звучала аналогия "музыка-орнамент" у романтиков, - в контексте их
всеобщего поклонения музыке, растворенной во всем сущем. "Собственно
видимую музыку, - утверждал Новалис, - составляют арабески, узоры,
орнаменты и т.д.". Близки к этим рассуждениям и весьма популярные
среди культурной элиты начала ХIХ века экзотические эксперименты
физиков с визуализацией музыкального звука ("хладниевы фигуры" и т.п.,
весьма напоминающие узоры орнамента).
А в своих визионерских фантазиях некоторые из романтиков-писателей, не
останавливаясь на умозрительных сопоставлениях, подвигали себя на
реализацию метафоры, заставляя оживать "застывшую музыку" (архитектуру
и сопутствующий ей всегда в реальности орнамент). Вот как описывает
первое приобщение к царю инструментов - органу героя утопической
новеллы "Себастиян Бах" В. Одоевский: "Здесь таинство зодчества
соединялось с таинствами гармонии [...], полные созвучия пересекались
в образе легких сводов и опирались на бесчисленные ритмические колонны
[...]. Над святилищем восходили хоры человеческих голосов;
разноцветные завесы противозвучий и созвучий свивались и развивались
пред ним, и хроматическая гамма игривым барельефом струилась по
карнизу... Все здесь жило гармоническою жизнию, звучало каждое
радужное движение, благоухал каждый звук..."
Новелла эта написана в 1835 году, в ней заметно прослеживаются
отголоски подобных визионерских "наблюдений" немецких и других
европейских романтиков. Но что примечательно, писатель опередил этой
своей вымышленной картиной ожившей под музыку арабески аналогичный, но
рожденный в контексте чисто теоретических разъяснений, образ
Э. Ганслика в его известной работе "О музыкально-прекрасном" (1854).
Выступая против представителей так называемой "теории аффектов",
полагавших, что музыка - это своего рода "генератор эмоций" (и, тем
более, подпавших под влияние "нормативной эстетики"), Ганслик обратил
внимание на другой компонент музыки - его архитектоничность - и
довольно категорично, жестко заявил, что "единственно и исключительно
содержание и предмет музыки" - это "звучащие подвижные формы"! Как раз
здесь всегда и всеми усматривается преемственная связь с "формализмом"
Канта, причем с дотошным исследованием генетической цепочки этой
преемственности: Кант - И.Ф. Гербарт - Р. Циммерман - Э. Ганслик.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит! Но вернемся к
Ганслику.
Чтобы точнее донести до читателя свою "зловредную" мысль, он решается
на "одоевский эксперимент" (да простится, ради ее важности, эта
подробная цитата): "Каким образом, - пишет Ганслик, - музыка способна
доставлять нам прекрасные формы, не содержащие никакого определенного
аффекта, очень хорошо показывает нам одна орнаментальная область
изобразительного искусства - арабески [...] Представим теперь, что
арабески, неподвижные, неживые, начали, беспрестанно складываясь и
самопорождаясь, возникать на наших глазах. Как бегут друг за другом
эти сильные и эти тонкие линии, как, совершив едва заметный поворот,
они вдруг взлетают на внушительную высоту, а потом постепенно
опускаются, расширяются, сливаются в одно и всегда поражают взор
осмысленной чередою покоя и напряжения!.. А если представим себе, что
эти живые арабески - неустанное изменение художественного духа [...],
не будет ли впечатление такое необычайно близко к
м у з ы к а л ь н ы м
впечатлениям?"
Ганслик исходит из того, что музыка прежде всего воспринимается не
сердцем, а все же, - тут никуда не деться, - слухом. Живая красота
музыки - в слышании, в то время как прежние мыслители "не дооценивали
чувственного в пользу морали и души [...], или в пользу "идеи", как у
Гегеля", - замечает Ганслик. И, обращаясь к чувственному, он наверно
впервые столь четко в музыкальной эстетике говорит о высокой роли в
музыке межчувственных сопоставлений, о возможности "эстетических
впечатлений различных органов чувств замещать один другой", т.е. о
синестезии!.. Той способности, которая и позволила ему самому
развернуть во всем великолепии картину музыки, как "ожившей и
зазвучавшей арабески", а Канту и, тем более, Новалису , - послужила
основой, пусть для более общего, в чисто умозрительном, философском
плане, сопоставления в одном ряду музыки и орнамента.
Таким образом, аналогию "музыка-орнамент" (как, впрочем, и
"музыка-архитектура") можно считать универсальной, глобальной
синестетической метафорой, фиксирующей структурно-архитектоническую
близость сопоставляемых здесь разномодальных явлений. Для каких целей
акцентируется таковая близость - это уже диктуется концептуальным
контекстом (принадлежность к чистой, незамутненной "идеей" красоте - у
Канта, торжество панмузыкальности - у романтика Новалиса, выявление
"специфически-музыкального", музыкальной формы как процесса - у
Ганслика).
Научно-исследовательский институт экспериментальной эстетики
"Прометей" (Казань) пытается углубить и детализировать анализ этой
синестетической аналогии. Обращено внимание, что практически ни один
труд по симметрии не обходится без конкретных примеров или хотя бы
декларативных сопоставлений "музыка-орнамент". Особый интерес
представляют такие интуитивные откровения как, например, у С. Есенина,
которого трудно упрекнуть в кантианстве и гансликианстве: "Орнамент -
это музыка. Ряды его линий в чудеснейших и весьма тонких
распределениях похожи на мелодию какой-то одной вечной песни перед
мирозданием" ("Ключи Марии") или в стихах Г. Табидзе: "Стрелы языческих
солнечных гимнов / И колыбельная нежная вязь, / Звуки, однажды, родясь
и погаснув, / В камне воскресли, навек отзовясь" ("Грузинский
орнамент"). Все это наталкивает на отчаянное предположение о наличии
возможного внутреннего структурного сходства между национальным
мелосом и национальным орнаментом (впрочем, мысль эта становится
расхожей и проскальзывает, пусть и мельком, во многих исследования по
фольклору). Кроме нас - М. Мураки (Москва), Д. Виленис (Литва). Лично я
еще в юности загорелся надеждой, - если искомые корреляции
обнаружатся, то можно будет восстанавливать музыку давнего времени по
сохранившимся орнаментам. Идея, как сейчас понимаю, утопическая. (И
оправдать себя она в полной мере, вероятно, может лишь косвенно, в
чисто художественной практике. Так, известно несколько
светомузыкальных фильмов - у немца О. Фишингера, американки М.-Э. Бьют -
на музыку "Второй венгерской рапсодии" Листа, которая вся, как
известно, насыщена энергией народной музыки, в то время как авторы
фильмов ограничиваются чистой геометрией произвольных абстрактных
образов. Намного выиграли бы эти фильмы, если в этих образах
проскальзывали элементы визуального фольклора, т.е. орнамента, - что
способствовало бы стилевому единству, стремление к которому, в меру
возможности, я постоянно отстаиваю как практик светомузыкального
синтеза). Но, если вернуться к теории, в ходе этих многолетних
поисков, порою "впотьмах", в НИИ "Прометей" разработан компьютерный
прибор для преобразования графического рисунка в мелодический рисунок
(А. Шумилов, А. Гостев), разрабатывается общая теория орнаментального
мышления в искусстве (Е. Синцов), изучается роль синестетического
восприятия гравитации в музыке на формирование мелодического рисунка
(Б. Галеев). Мы признаем откровенно экспериментальный, формальный
(привет Канту!) характер наших поисков. Но, как не очень остроумно
шутил С.Эйзенштейн: нельзя называть "сифилитиком" врача, изучающего
болезнь, - так же бессмысленно было бы упрекать нас в формализме, ибо
все делается и идет во благо, тем более, что в искусстве форма и
содержание взаимопроникают, находясь "в диалектическом единстве"
(привет Марксу"!).
Опубликовано в Вестнике Самарского гос.
университета, 1999, N 3(13), c.30-32)